Десять дней сидели мы в погребе. Как‑то раз пришел со станции Илья Федорович, выругался, плюнул в угол, подобрал с пола рваную рядюшку, посмотрел на свою жену и сказал: – Пошли, жинка. Хоть тут найдут – убьют, хоть дома найдут – убьют. А дома и умирать веселее. Они ушли, а за ними разбрелись по своим квартирам и остальные жильцы погреба. Перебрались на свою квартиру и мы. Мать сразу принялась за уборку нашего тесного, посеревшего от пыли жилища. Она вымыла и расставила по полкам посуду, протерла мокрой тряпкой стол, похожий на старый сундук, вытащила из корзины запрятанные дырявые занавески из тюля и развесила на окнах. Потом она села посреди комнаты на табуретку, вздохнула и сказала отцу: – Теперь только бы товарищи пришли – вот и праздник был бы. А то разъезжают по улицам эти шкуринцы – тошно смотреть. Отец глянул на нее исподлобья и буркнул: – Будешь сидеть сложа руки, так не скоро придут. Кто‑то стукнул три раза в дверь. – А ну‑ка, сходи, Гришка. Кто бы это такой был? – сказал отец. Я открыл дверь. На крыльце стоял Андрей. – Гришка, – еле выговорил он. – Красная Армия отступает. Белые уже Ставрополь заняли, Дворцовый, Киан. К Курсавке подбираются. – А ты откуда знаешь? – спросил я. – Путевые сторожа говорили. Андрей наклонился к самому моему уху и взволнованно зашептал: – Гришка, давай‑ка через фронт к красным уйдем. Поступим добровольцами, разведчиками будем, нам коней дадут. – Пойдем, – сказал я, но через минуту раздумал. – Нет, Андрюша, я не пойду. – Почему? – Отца жалко, мать жалко. Куда я от них пойду?.. – Брось жалеть, – твердо сказал Андрей. – Сегодня ночью выйдем из дому, а завтра в Курсавке будем, у наших. Ты возьмешь браунинг, я – наган. Дядю Саббутина разыщем. – А если нас белые поймают? – Не поймают. Мы пойдем по Крутой, потом по Зеленой балке, потом пройдем через большой тоннель и прямо выйдем к Курсавке. Дядя Саббутин примет нас в батарею, а нет – в кавалерию запишемся… Пойдем… – Нет, не пойду, – наотрез отказался я. Андрей поправил свою белую лохматую папаху, посмотрел на меня с минуту в упор и молча ушел. Я остался один на ступеньках. «А вдруг уйдет Андрей? – думал я. – Он ведь такой! Выберется впотьмах да за поселок, да по балкам. А там за семафор выскочит – вот тебе в Курсавка. Знакомых красноармейцев отыщет, дядю Саббутина. А я так и буду по улицам болтаться, до станции и назад. Вот и все. Дурак я, что с Андреем не пошел». Хотел было я за ним вдогонку побежать, да стыдно стало. Весь день прошатался я один – даже к Ваське не заходил. В сумерках во двор вышли мой отец, Илья Федорович и Чиканов. Уселись на ступеньках сарая, закурили. Я и Васька примостились рядом на собачьем ящике. – Ну и время настало, – говорил Илья Федорович. Голос у него был тяжелый, крутой. – При большевиках куда лучше было. А теперь хоть в прорубь лезь. Раньше, бывало, по поселку идешь и не боишься никого, вольно. А теперь иди и оглядывайся, как бы тебя нагайкой по голове не полоснули. Только и осталось, что сидеть дома да с детворой воевать. И буду сидеть дома! Я им работать не пойду. С голоду сдохну, а не пойду! – Пойдешь, Илья Федорович, – сказал мой отец, – виляй не виляй, а на работу погонят, как баранов погонят. С нами у них разговор короткий: шашки вон – и как не бывало на плечах головы. – Да уж лучше гроб, чем такая жизнь, – сказал Илья Федорович. – Не умели мы как следует ценить товарищей. А ведь при них рабочему брату просторно было. Как ты думаешь, Андрей Игнатьевич? – спросил он Чиканова. – Что думать? Думать не приходится. Ясно – было хорошо, стало плохо. – То‑то, что стало плохо. Одно мне при большевиках не нравилось: денег мною было, а все разные… Куда это годится? Неграмотному с большими деньгами умереть можно. Что ж он, неграмотный, учился разве считать миллионы? Конечно, не учился. А деньги – что ни бумажка, то миллион. Сами против буржуев боролись, а миллионеров разводили. – Это не беда, – сказал мой отец. – Деньги тут роли не играют. – Как не играют? А на что я жрать должен? Семья‑то у меня все‑таки имеется. Да и самому нет‑нет, а иной раз захочется поесть. – Это верно, Илья Федорович, только с деньгами можно все‑таки уладить, а вот ежели шкуринцы вздернут тебя на перекладину за то, что ты красным помогал, тут уж не уладишь. Начальник станции, поди, уж доложил все кому следует. Наверное, и про Леонтия Лаврентьевича донес, что он товарищам дорогу чинил. А если не он донес, так Сомов наверняка постарался, окаянный сыч. – Черт нас дернул остаться здесь, – угрюмо проговорил Илья Федорович. – Ведь почти все наши ушли. Смотри – Иван Захарович Капурин ушел. Дьяченко ушел, Олейников, а мы как ошалели – остались врагу служить. Илья Федорович повернулся к Андрею Чиканову и неожиданно спросил: – Ну ты, чертова голова, Андрей Игнатьевич, знаешь, почему остался? Чиканов заерзал на ступеньках и сказал, обиженно засопев. – Допрашиваешь! Что я – маленький, что ли? – Ну, а все‑таки – скажи. – Не успел уйти, вот и все, – пискляво выкрикнул Чиканов. – Не ври. Скажи: семью жалко было бросить? – Ну да, и семью жалко, – сказал Чиканов. – Да и кто его знает, что из этих революций выйдет? Даром головой рисковать не приходится. – Эх ты, пискун! – сказал Илья Федорович. – Что твоя голова стоит? В революции какие люди головой рискуют! Вот комиссара возьми. Большою ума человек, международные дела понимает. А ты что – свистнул на паровоз, махнул флажком – вот и вся твоя работа. А тоже шкурой дорожишь! Мы с Васькой не удержались и громко фыркнули. Чиканов сердито посмотрел на нас, а Васькин отец сказал: – Вы чего уши развесили, шпингалеты? Сходили бы куда‑нибудь, а то сидят да зубы скалят. – Пусть сидят, – заступился мой отец. – Все лучше, чем по улицам гонять в такое собачье время. Илья Федорович махнул рукой: – Ну, сидите да помалкивайте. Мой отец достал крошеный зеленоватый табак, угостил им Илью Федоровича, а потом и пискуна. И задымили они вовсю. Чиканов тянул дым из папиросы долго‑долго, закрывая ее пятерней, будто боялся, что у него выхватят папиросу. Выпускал он дым длинной тоненькой змейкой или же, открывая широко рот, пускал сизые кольца. А сам не сводил глаз с Васькиного отца. Видно, все соображал, как получше ответить Илье Федоровичу на его обидные слова. Наконец он бросил папиросу, откашлялся и заговорил: – Тебе, Илья Федорович, ничего не стоит человека обидеть. Я сам революционер, да один в поле не воин. Ветру не нахватаешься, а казаков не сдвинешь с места. Они за белую власть трусятся. А мы почему‑то в пекло лезть обязаны. Лучше посидим, посмотрим. А то достукаешься до виселицы. – Ну, ты, революционер, сиди и смотри, – сказал Илья Федорович, – а мы за ружья возьмемся. Как поднимутся все – тихорецкие мастерские да ставропольские, да в Армавире на заводе, да как поднажмут красные с другой стороны – тут и пойдет катавасия. – Да мы им так накладем! – закричал вдруг Васька и замахал руками. – Из винтовок, из пулеметов!.. Да как жахнем бомбой! – Ты что расходился? – цыкнул на него отец. – Тоже вояка нашелся! Васька сразу присмирел и смутился. – Эх ты, – толкнул я его в бок кулаком. – На самом интересном месте разговор перебил. И правда, разговор больше не клеился. Только Чиканов бормотал себе под нос: – Нет, лучше не рыпаться. Не понимаем мы ни черта, что оно, к чему оно и куда оно клонится. Фронт красных далеко, а кадетов тьма‑тьмущая, – что ты им сделаешь? Из‑за угла зубы побьешь, да? – Зубы побить – и то здорово! – сказал Илья Федорович, встал со ступеньки и медленно зашагал к дому. За ним разошлись и остальные.
|